АЛЛЕГОРИИ ЧТЕНИЯ   начало
  инфра_философия

четвертая критика

дистанционный смотритель

gендерный fронт

point of no return

Дунаев. Коллекционер текстов

 
 
 
 
Владислав Софронов-Антомони
ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО СЕГОДНЯ


[Опубликовано в Новом Литературном Обозрении, #43, 3' 2000]


   
   
 

С. Долгопольский. Риторики Талмуда. Анализ в постструктуралистской перспективе. Аффект и фигура. СПб.: Издательство Буковского, 1998. -- 246 с. Тираж 1000 экз.

И. Кубанов. Пейзажи чувственности. Вариации и импровизации. М.: Дом интеллектуальной книги, 1999. -- 192 с. Тираж 1000 экз.

И. А. Михайлов. Ранний Хайдеггер: между феноменологией и философией жизни. М.: Прогресс-Традиция/Дом интеллектуальной книги, 1999. -- 284 с. Тираж 1000 экз.

К. К. Чухрукидзе. Pound & Ј. Модели утопии ХХ века. М.: Логос, 1999. -- 176 с. Тираж 1000 экз.




Что объединяет эти четыре книги в глазах рецензента?
Все четыре автора принадлежат к поколению "между тридцатью и сорока". У всех это первая книга. Все так или иначе находят себя в поле философии -- или, вернее, в том, что сегодня можно назвать "практиками современной мысли". Я имею ввиду, что границы между философией и и не-философией сегодня очень размыты, всякая философия есть отчасти не-философия (а, например, литература), а множество "вне-философских", казалось бы, жанров успешно работают в поле мысли. (И это не считая осознанных и стилеобразующих попыток объединять различные жанры, ПРИНЦИПИАЛЬНО ОСТАВАЯСЬ В ПОЛЕ МЫСЛИ, о чем -- ниже.) То есть эти четыре книги очерчивают (хотя, наверное, и пунктирно) сегодняшнее состояние данного поля.

Сперва остановлюсь вкратце на содержании всех четырех.
"Риторики Талмуда". Талмуд представляет собой совершенно особую область отношения письменного/устного. Мало того, что он записан консонантным письмом (т. е. письмом без гласных), даже эта система письма "лишь след принципиально неписьменной, устной традиции" (с. 19). Господствующая традиция исследования Талмуда -- основанная на сравнительно-критическом методе -- таким образом оказывается перед вопросом адекватности своего метода для исследования Талмуда.

С. Б. Долгопольский в этой связи предлагает использовать постструктуралистский метод, потому что, как определяет автор, "попытка применения постструктуралистскиих методологий к данной области исследования имеет эвристическое значение для самих этих методологий, поскольку, как мы увидим, Талмуд в ряде случаев оказывает им неожиданное продуктивное сопротивление" (там же). Другим основанием данной попытки является то, что и Талмуд (на уровне своей грамматики) и постструктурализм (на уровне своей теории) ставят под вопрос фундаментальную и восходящую к грекам традицию европейской философии мыслить в категориях и глагольных формах "бытия". Автор, являющийся специалистом и по иудаике и по философии постструктурализма, посвящает свою работу их продуктивной "стыковке".

Книга И. Кубанова посвящена концептуальной разработке самых разных фигур русской культуры: Достоевский, Белый, Пушкин, Набоков, Мамардашвили, Соловьев, Гоголь. Работа с ними ведется с двух стратегических направлений: привлечение постструктуралистской терминологии и теории; попытка изложить в философском языке аффект, страсть -- как свою собственную, так и выражаемую этими фигурами русской культуры. Эти две стратегии и задают, собственно, ту степень целостности, которой книга обладает. Автор в предисловии подчеркивает, что книга намеренно лишена строгой систематической формы и представляет собой набор фрагментов, объединенных как бы принципами музыкальной импровизации и вариации. Замечу, что это единственная из четырех книг, которая может быть отнесена к жанру "философской эссеистики".

Работа И. А. Михайлова является очень солидным академическим исследованием раннего (как понятно уже из названия) периода творчества Мартина Хайдеггера. Того отрезка его жизненного и интеллектуального пути, когда он переходил от католицизма, феноменологии и философии жизни к собственной, "хайдеггеровской" парадигме мышления. (Исчерпывающее представление о тематике и выводах книги можно получить из предельно краткого авторского "Заключения".) Кое-что отличает эту книгу от привычных академических историко-философских компендиумов. Конечно, нельзя не отметить, что это, пожалуй, первое исследование на русском языке данного периода мысли Хайдеггера, которое оказалось доведено до масштабов крупной книги. Но главное то, что традиционный, предельно скрупулезный (и не лишенный стилистических, языковых шероховатостей, свойственных сухому научному языку) анализ философии Хайдеггера постоянно и настойчиво соотносится автором с биографическими фактами жизни философов, о которых идет речь в книге, и с выделением главных характеристик той эпохи, к которой принадлежал Хайдеггер. Вот, например, названия некоторых параграфов книги Михайлова: "Жизнь и духовное окружение графа Йорка"; "Германия переживает войну: что происходит?"; "Интеллектуалы в смутное время"; "Первые десятилетия ХХ века".

Pound & Ј. Предмет этой книги я определил бы так: как СЕГОДНЯ возможна поэзия? Естественно, что попытка ответа на такой "последний" вопрос предполагает особые методы (пути). Поэтому автор движется по двум основным линиям. Первая -- это попытка понять феномен Паунда с привлечением не только (и даже не столько) филологического анализа его поэтического творчества, но и анализа его увлечения политикой, экономикой и другими практиками, обычно строго противопоставляемыми поэтическому опыту. Вторая линия -- это попытка создания исследовательского языка, призванного выразить эту несводимость поэзии Паунда к "чистой" поэзии. Может быть поэтому исследовательский язык К. К. Чухрукидзе и сам оказывается несводим ни к филологическому, ни к философскому. В этом смысле его логика кажется предельно "авторской" и поэтому соприкасающейся уже с поэзисом.


 

а также:

Арсен Меликян
EZRA POUND


Екатерина Деготь о Сорокине. Рецепт деконструкции.

Михаил Рыклин.
Борщ после устриц.
(Археология вины в "Hochzeitsreise" В. Сорокина)


Павел Пепперштейн
Тело, текст, препарат
(наши колонии в мозгу)


Оксана Тимофеева.
Черные Кони.


Татьяна Тягунова.
Рыжая борода и атласные ягодицы: мир без Другого или утверждение случайности?


Жиль Делез.
Литература и жизнь.


Поль де Ман.
Критика и кризис.


Л. М. Ермакова.
Взгляд и зрение в древнеяпонской словесности.


Доминик Фернандес.
Пруст -- ничей сын.


Вальтер Беньямин.
К портрету Пруста.


Валерий Подорога.
Белая стена - черная дыра.


Александр Сарна. Жест Бердяева: кинетика смысла («дистанция власти» в межличностной коммуникации)
 
   
  Выделю несколько признаков другого порядка, тоже объединяющих, на мой взгляд, этот небольшой (пока?) ряд книг (хотя не все эти признаки в равной мере принадлежат всем рецензируемым книгам). То, что это работы высокого уровня компетентных специалистов принимается "по определению" и лишние подтверждения этому находятся за рамками данной рецензии/рецепции.

1. "Равнодушие" к уже состоявшимся теоретическим и языковым проектам "большого прошлого" ("равнодушия" в смысле "равноудаленности" от речи большого философского, литературоведческого и какого угодно иного Другого). Знаете, подавляющая часть современной мысли, причем на всех языках, захвачена написанием книг под лозунгом "Я умею читать". Понять и корректно пересказать мысль другого, поставив этот пересказ в соответствие с уже состоявшимися аналогичными пониманиями других книг -- принимается достаточным поводом для научной, академической карьеры. Бесконечная череда книг типа "Концепция власти М. Фуко", "Несколько аспектов влияние ранних романтиков на средний период творчества позднего Маркса" и т. д. и т. п. (Вопрос как и в какой мере этот безбрежный бульон является непременным условием "авторской", "небывалой", "безоглядной" мысли есть вопрос отдельного исследования, если не отдельной дисциплины. К тому же в этом поле создана масса интереснейших наблюдений, корреляций и остроумных выводов -- но неизбывное неравнодушие к Другому забирает огромные силы на маскировку самостоятельности.)

Три четверти рецензируемых книг предпринимают попытку не использовать речь другого в качестве оправдания и может быть даже вовсе не доверять этой речи другого. "Мыслить самостоятельно" могли бы сказать мы -- если бы романтизм не был бы в таком загоне сегодня и если бы проблематизация "самостоятельности" мысли не была бы излюбленной темой как раз той самой "самостоятельной" мысли (два этих аспекта взаимосвязаны). Несколько рискуя, хочу все же заметить, что приоритет "равнодушия" в указанном смысле принадлежит, на мой взгляд, книге В. А. Подороги "Метафизика ландшафта". И в самом деле: весь "серебряный век" прятался за богословие и эстетику. Лосев скрывался за античностью и историей эстетики, за формой учебника и комментария. Бахтин -- за "народом" и фольклором. Вся советская философия (не вкладываю в это словосочетание никакой иронии) за Марксом, диалектикой, Лениным, наукой, историей. В. А. Подорога первый не то чтобы "восстал" и "сбросил" это "бремя", а стал "равнодушен" к легитимации своего размышления "большими" дисциплинами (история эстетики, традиция марксистской мысли, традиция отечественной мысли, этапы народного самосознания и т. д. и т. п.) Остаться наедине с предметом своей мысли, используя цитаты соработников (не первый же Подорога думал о Ницше) не как легитимацию и не с радостью узнавания и верификации, а как фон, игнорировать который просто глупо и наивно. (Любопытно, что поколение В. А. Подороги попало в эксклюзивную историческую ситуацию. Советская цивилизация позволяла сотрудникам академических институтов проводить года в самостоятельной работе в библиотеках, не думая о хлебе насущном. Но не позволяла быть "равнодушным" к ее (такой цивилизации) наличию и не позволяла публиковать все что хочешь. Пост-советская Россия заставляет гуманитария тратить большинство времени на добывание средств существования, но в ней имеются возможности свободно публиковать результаты работы. Поколение Подороги, могло писать свои первые книги в тиши библиотек, а как только они были написаны или подготовлены, сменилась эпоха и их стало возможно публиковать. Поколению тридцатилетних надо или вырывать зубами гранты или писать в свободное от основной работы время. Вспомним, сколько достойных (и не очень) книг появилось, когда их авторы просто републиковали под одной обложкой свои разбросанные по малотиражным и репринтным изданиям работы.) Итак, из четырех рецензируемых книг, книга И. А. Михайлова по своему языку в большей мере тяготеет к сугубо традиционному академическому жанру исследования, остальные три -- "смелы" в указанном выше смысле. Особенно книга К. К. Чухрукидзе, почти что аутичная в своей концептуальной структуре (за исключением, пожалуй, периодических отсылок к четко маркированному в московской философии концепту "тела"). Конечно, отчасти за этой отвагой стоит право "первой книги" о Паунде на русском, вкупе с составлением первого сборника его работ -- право, которое невозможно оспорить у К. К. Чухрукидзе. И тем не менее, такая отвага, когда она сопутствует безусловной эрудиции в исследуемом предмете, заслуживает внимания и уважения. Не стоит обманываться и вполне на первый взгляд академической формой книги С. Б. Долгопольского -- под ней находятся очень радикальные методы работы с исследуемым материалом.

2. Второй важнейшей чертой, объединяющей все рецензируемые книги, является возрождение концептуального интереса к фигуре Автора, к биографии мыслителей прошлого, вообще к биографии -- вплоть до введения эпизодов своей собственной биографии в предмет книги (у И. Кубанова, хотя и не "в лоб", скорее читатель должен догадываться об этом). Можно даже сказать, что во всех четырех книгах присутствует интерес к корреляции порядка мысли с порядком жизни. Здесь опять необходимо отступление. Стоит присмотреться к тому, как здорово пришлась ко двору в (тогда еще) советской гуманитаристике теория Ролана Барта о "смерти автора" (аналогичные размышления Мишеля Фуко и, в какой-то мере, Жака Лакана не оказали такого влияния). Как представляется, эта концепция уникально соответствовала культурной и моральной ситуациям, в которых существовала советская интеллигенция. В самом деле, едва ли не самым главным условием советской эпохи был разрыв между тем, что я говорю "на кухне" и тем, что я говорю на общем собрании (института, вуза, школы и т. д.). На собрании я вынужден кривить душой и идти на моральный компромисс, но это НИКАК не касается того, чем я занимаюсь в своем кабинете. Автор книги в жизни может быть подлецом, но это следует тщательно отделять от его научных результатов "с точки зрения вечности".
Текст практически полностью автономен, у Барта есть высказывание "текст пишет своего автора"; короче, личность автора и его текст разделены почти что пропастью, это два совершенно разных порядка, коррелировать их в смысле влияния биографии автора на его текст есть методологическая ошибка -- вот несколько утрированное, но вполне корректное изложение бартовской теории.
   
   
 
 
С концом советской эпохи этот разрыв "рассосался" (конечно, это не значит, что рассосалась и моральная проблематика, просто у поколения "еще-не-сороколетних" она своя собственная). И исчезновение этого разрыва точно совпадает с попытками найти какие-то новые формы корреляции жизни и мысли, биографии и текста. (Отсюда вполне возможное в обозримом будущем возрастание интереса к жанру "интеллектуальных биографий".) Хайдеггер и Паунд особенно, конечно, благоволят дисперсии их теоретического языка и их жизненного приключения. Едва ли не самое интересное в книге И. А. Михайлова это стремление на протяжении всего исследования постоянно соотносить мышление Хайдеггера как с его личной биографией, так и с культурным фоном ("биографией") его времени. Подобным же образом и К. К. Чухрукидзе весьма подробно останавливается на жизненном проекте Паунда и его взаимообмене с творчеством поэта. А вот цитата из книги Игоря Кубанова: "Ты помнишь наш долгий, многочасовой спуск в долину? /.../ Был опыт чистого движения, опыт работы ходьбы, опыт очищения от всяких знаково-означающих мерзостей" (с. 30-31). Личный аффект здесь выражается и описывается с помощью постструктуралистской терминологии (деспотическая сигнификация, машина смерти и т. д.) и входит важной составной частью в этот дискурс. Однако хочу здесь отметить принципиальный момент, касающийся книги И. Кубанова и того, как заново ввести жизнь в порядок мысли, чтобы это не стало возвращением к закосневшей традиции запросто выводить мысль, например, Достоевского из его эпилепсии. Описывая аффективные моменты в отношениях, например, с женщиной, Кубанов "метафизирует" их так, что предлагает мощный концептуальный язык, на фоне которого аффект сам костенеет и становится конструкцией, функционально входящей в теорию. На мой же взгляд, надо дать язык и теорию самому аффекту. Скорее аффектировать теорию, чем теоретизировать аффект. Не ОБЪЯСНЯТЬ текст Достоевского его болезнью, а ПРОДУМАТЬ эпилепсию ИЗ текста Достоевского. Книга С. Б. Долгопольского касается другого аспекта этой же проблематики. Долгопольский работает с тем, что в лингвистике называется консонантное письмо, к которому относится предмет интереса автора -- иврит. Это слоговое письмо, состоящее из знаков, каждый из которых выражает один определенный согласный с произвольным или нулевым гласным. Попросту говоря, это письмо без гласных. Одно из следствий отсюда -- невозможность овладения письмом и чтением без личного контакта с учителем-носителем традиции. Понятно, что такая безусловная необходимость "интимно-личного" контакта с учителем значительно модифицирует процессы письма/чтения, отношение автор/текст, опять-таки коррелирует порядок жизни и порядок текста.

3. Третий признак -- это нахождение всех этих книг на пересечении разных жанров. Так, книга И. А. Михайлова совмещает по крайней мере историко-философский и исторический анализ с жанром интеллектуальной биографии. И. Кубанов впрямую объединяет философское размышление с лирической прозой. С. Б. Долгопольский совмещает метафизику, герменевтику и лингвистику. К. К. Чухрукидзе -- философию, филологию и (за счет "сильных", автореферентных авторских концептов) поэзию. Понятно, что этот третий признак тесно связан со втором и даже отчасти вытекает из него. Мне не кажется, что он свидетельствует о некоей "слабости", неспособности четко держать определенный жанр. Скорее это свидетельство того, что нам придется заново продумывать само понятие жанра вообще и "жанра научности" в частности. Например, заново задуматься над тем, возможно ли расширять поле мысли не за счет всегда соблазняющего впадения в ни к чему не обязывающую "философскую эссеистику". Кроме книги И. Кубанова, сознательно эксплуатирующего очерк и импровизацию, остальные книги к эссеистике, к наброску, никакого отношения не имеют, они каждая по своему последовательны, настойчивы и закончены. Но даже у Михайлова эта последовательность и настойчивость иная, чем в "традиционных" научных монографиях.

Я специально не углублялся в привычные для рецензии оценки (да и не смог бы, для этого надо быть и специалистом по истории феноменологического движения, и по Талмуду, и по Паунду, и по чувственности). Но не потому, что эти книги настолько выбиваются изо всех рамок, что их невозможно сопоставить с той традицией и школой, к которой каждая из них принадлежит. Нисколько не сомневаясь в профессиональных достоинствах их авторов, хотелось показать, как они несколько неожиданно, но довольно стройно складываются в "путеводитель по сегодня".





   
а также:

Арсен Меликян
EZRA POUND


Екатерина Деготь о Сорокине. Рецепт деконструкции.

Михаил Рыклин.
Борщ после устриц.
(Археология вины в "Hochzeitsreise" В. Сорокина)


Павел Пепперштейн
Тело, текст, препарат
(наши колонии в мозгу)


Оксана Тимофеева.
Черные Кони.


Татьяна Тягунова.
Рыжая борода и атласные ягодицы: мир без Другого или утверждение случайности?


Жиль Делез.
Литература и жизнь.


Поль де Ман.
Критика и кризис.


Л. М. Ермакова.
Взгляд и зрение в древнеяпонской словесности.


Доминик Фернандес.
Пруст -- ничей сын.


Вальтер Беньямин.
К портрету Пруста.


Валерий Подорога.
Белая стена - черная дыра.


Александр Сарна. Жест Бердяева: кинетика смысла («дистанция власти» в межличностной коммуникации)

вверх

 
   
АЛЛЕГОРИИ ЧТЕНИЯ    
начало   инфра_философия

четвертая критика

дистанционный смотритель

gендерный fронт

point of no return

Дунаев. Коллекционер текстов