Владислав Софронов-Антомони
——————————————
ПОЛОЖЕНИЕ ВЕЩЕЙ, КОТОРОЕ БУДЕТ


   
   
  Общество получше и общество похуже

Очарование демократией (будем писать это слово без кавычек и произносить его без иронии — все же это тонкое и сложное устройство политической, экономической и духовной жизни с историей в две с половиной тысячи лет), владевшее нами на протяжении последних пятнадцати лет (а некоторыми и почти полвека) — так вот, это очарование демократией представительского типа и неразрывно с нею связанным рыночным капиталистическим хозяйством вдруг сильно пошатнулось.

Пожив во вполне консьюмеристском обществе буржуазной Москвы[1], можно полагать: два известных нам типа общества — поздний социализм и поздний капитализм — не являются одно “счастливее” и “лучше” другого. Оказалось, что сумма достоинств и недостатков, общая сумма человеческого счастья и несчастья в двух этих обществах примерна равна.

Достоинства капитализма очевидны — хотя бы пресловутый уровень жизни. Мы можем позволить себе автоматические стиральные машины, роскошь не-стояния в очередях и проч., проч., проч. в этом роде. Но мы не можем позволить себе роскошь многолетней неспешней работы в библиотеке не думая о поисках куска хлеба. Оказалось, что (относительно) высокий уровень жизни не освобождает меня для творческой работы (по крайней мере не освобождает сам по себе, автоматически). Напротив, этот уровень и эта жизнь включает меня в бесконечное усилие по сохранению и повышению этого уровня, усилие, которое отнимает практически все жизненное время. (Любая социальная аналитика капитализма — даже вполне либерально-капиталистическая — переполнена изложением недостатков этого общества.) Делез называл это, если не ошибаюсь, “мертвым телом капитала” — “работающие деньги” работают только на себя самих. Если я заработал “миллион”, я не могу потратить его на себя. Я должен вложить его в дело и жить на незначительные отчисления (безвозвратно потребляемые деньги перестают приносить доход). Деньги должны приносить новые деньги, если это процесс остановить — он не замирает, застыв на некотором уровне, он возвращается к нулю. Это как велосипед, стоит остановиться и ты упал. Я отдаю себе отчет в примитивности и архаичности этого анализа из учебника обществоведения для 10 класса советской школы (откуда я его и заимствую) — но он мне нужен, чтобы напомнить о чем-то “мертвящем” в капитализме.

Недостатки позднего социализма тоже слишком хорошо известны, чтобы на них подробно останавливаться — достаточно этого незабываемого ощущения всепроникающего маразма (но опять-таки: у нас было вполне надежное укрытие — библиотека; но не будем заходить на второй круг).

Повторяю, я не защищаю ни одно из этих обществ, они равно несовершенны. Следовательно, главным вопросом следует считать не вопрос — что лучше социализм или капитализм(не-демократия или демократия) — а вопрос — возможно ли в принципе построение совершенного общества? (Я сейчас — пока — рассуждаю как “варвар”, не знающий об истории и уроках такого вопрошания.)


Общество совершенное и несовершенное

Важно помнить, что принципиальное несовершенство демократического устройства общества не только признается его сторонниками, но и утверждается ими (нами) как ее (демократии) конститутивное условие. Жижек в “Возвышенном объекте идеологии” постоянно напоминает афоризм Черчилля: “Демократия — это, конечно, худшая из систем. Проблема состоит только в том, что все другие системы еще хуже”.

Демократическое устройство покоится (позволю себе еще один трюизм) на принципе компромисса. Да, демократия в принципе несовершенна. Но единственное, что у нас есть, это данная сумма компромиссов, которую можно и нужно лишь дальше пестовать и совершенствовать, но которую невозможно сменить на совершенный социум. Таковые попытки смены, коренных изменений приводят лишь к полному краху.

Человек “по самой своей природе” несовершенен, рыночная демократия представительского типа тоже несовершенна, но это единственный механизм позволяющий сдерживать человеческое несовершенство от скатывания в хаос и фашизм. Эти представления (они и победили в холодной войне) анализирует Фрэдрик Джеймисон в замечательной 8-й главе своей “Культурной логики позднего капитализма”[2].


“Левиафан в овечьей шкуре”

Джеймисон обращается к главной “очевидности” конца 80-х, начала 90-х годов (годов де-легитимации социалистического лагеря и шире — социалистической идеи): “Любому разумному человеку очевидно, что рынок неотъемлем от природы человека”. Рынок, тем самым представляется как единственно возможный образ и механизм социальной целостности.

Как вскрывает Джеймисон, рынок здесь является моделью, совмещающей два феномена, прежде считавшихся несовместимыми: гоббсовской “войны всех против всех” и понятия Адама Смита о “невидимой руке”. Любопытно, что здесь Гоббс опасался как раз того, на что безоговорочно полагался Адам Смит — ничем не ограниченного рыночного соревнования всех со всеми. Представление о насилии, неотъемлемом от природы человека и проявившемся во время английской революции (когда оно и было теоретизировано Гоббсом) не изменяется и не улучшается “радостями коммерции”; оно точно совпадает (по Марксу) с рыночной конкуренцией как таковой. Разница здесь не политико-идеологическая, а историческая: Гоббс нуждается в государстве для смягчения и контроля насилия человеческой природы и вражды; для Адама Смита (и для Гегеля на другом, метафизическом уровне) конкуренция смягчается и контролируется сама собой, не нуждаясь в абсолютном государстве. Но самое главное здесь вот что: очевидно, что консервативная традиция всегда определяется своим страхом, и здесь гражданская война и городская преступность суть всего лишь фигуральные обозначения классовой борьбы. Для консерваторов государство — это Левиафан в овечьей шкуре: его функция не столько поддерживать и охранять свободу (не говоря уж о политическом разнообразии), сколько подавлять ее. (Мудрость будто бы состоит в следовании извечному, неотменимому, только-так-и-возможному, в следовании некому европейскому “дао”.) Идеологи рынка стремятся убедить нас, что люди делают ошибку, когда пытаются контролировать свои судьбы (“социализм невозможен”) — но что, к счастью, мы располагаем межличностным механизмом — рынком — который является заменой человеческой спеси, а вместе с тем и заменой решений, принадлежащих столь несовершенному и пронизанному страстью к насилию человеку. Надо только держать этот механизм чистым и хорошо смазанным и он — подобно монарху прежде — будет присматривать за нами и не давать нам “распуститься”[3].


Эпоха усталости

Наступление 21 века опять вызвало ожидания чего-то нового. Мой тезис состоит в том, что это новое будет состоять не в чем-то ранее совершенно немыслимом и небывалом, а в возвращении к идеям 20-х — 30-х гг. 20 века. В это время считалось, что мы можем и должны построить общество лучшее, более справедливое и совершенное, чем общества налично существующие[4].

Но после второй мировой войны и особенно после 1968 года общественное сознание “устало”. В общественном сознание утвердилось мнение, что любые попытки улучшить статус-кво приводят лишь к усложнению и упрочнению власти существующего. Нам стало “ясно”: практика левых приводит лишь к усилению правых, борьба с властью делает эту власть еще более непоколебимой — и так далее и тому подобное — и, наконец, нам стало “ясно” — любая революция приводит лишь к кровавому кошмару[5].

Этот исторический опыт усталости привел либерально-демократическую мысль к безусловной аксиоматичности того, что рыночные демократии — это, конечно, не идеал, но то максимально возможное равновесие несовершенства, компромисса, на которое может рассчитывать человек в силу самого “онтологического” несовершенства его природы. (Это и есть, собственно, “конец истории” — максимально возможное совершенство общества (которое есть его “несовершенство”) достигнуто, попытки его изменения приведут к полному хаосу или тоталитаризму фашистского толка.)

Критические и скептические теории к идее непрямого сопротивления: только максимально усложняя теории и практики несогласия и сопротивления, мы можем надеяться одновременно ускользнуть от прямого сопротивления (которое власть прекрасно научилась обращать в свою пользу) и тем не менее все же сопротивляться этой власти.

Отвлекшись от критики попробуем сперва “вульгарно-социологически” проследить взаимосвязь нынешней стадии рынка критических теорий и социально-экономического положения западных демократий[6].

Итак, этот рынок критических и скептических теорий характеризуется по крайней мере двумя главными чертами.

· Он предельно дифференцирован и диверсифицирован.

· На нем “не котируются” “акции” теорий прямого сопротивления, коренного переустройства статус-кво.

Современная критическая мысль, “левая” может быть даже в большей степени, сегодня репрезентирована, во-первых, бесконечным множеством концепций (представляющих собой как всевозможные контаминации теорий прошлого, так и всевозможные новые варианты и вариации). Во-вторых, это беспредельно разнообразная масса концепций сходится в общем и целом к представлению о том, что только беспредельно сложная игра непрямого сопротивления может дать нам надежду на сколь-нибудь существенные изменения существующего положения вещей — а чаще всего просто на бесконечное усовершенствования статус-кво вне всякого сомнения в нем как в таковом[7].

Отсюда вытекает: бесконечно утонченная и хитросплетенная академическая мысль Запада сама является продуктом общества демократического компромисса мнений и рыночного компромисса товаров. Там, где представительская демократия и рыночная экономика требуют гомеостаза, уравновешивания (компромисса) каждой силы — силой противонаправленной, там общий рыночный компромисс частных несовершенств приводит к тому, что каждая апологетическая теория встречает свою критику, а каждая критическая теория сталкивается с противо-теорией, показывающей ее (критики) ограниченность и конечность. А все вместе находится в пассивном равновесии и Хабермас говорит, что идеал разума достигнут в современных рыночных демократиях и их следует лишь далее отлаживать, делая все тоньше и совершеннее. (Похоже, что критический буриданов осел таки сдохнул посреди изобилия из-за тщательности своего выбора.)


Экономика

К этому же самому вопросу можно подойти с другой стороны, поставив его так: какой именно тип экономики связан с этой наукой компромисса и с этим искусством компромисса? Почему современная (поздне)капиталистическая экономика не может существовать без сверхсложнного, сверхутонченного механизма компромиссного взаимосогласования сил (как в экономике рынка, так и в академической науке)?
Потому что это экономика гипер-перепроизводства. Не только все стало товаром, но и количество товаров стало бесконечным (соответствуя актуальной бесконечности этого “все”).

В своей вполне апологетической книге “Империя Моды”[8] Жиль Липовецкий приводит следующие интересные и показательные факты стремящейся к бесконечности диверсификации товаров. В 1991 году на японский рынок было выброшено более двух сотен новых моделей уокменов и более шестидесяти новых сортов пива; каждый месяц “Сейко” предлагает в среднем шестьдесят новых стилей дизайна часов; более трех сотен новых безалкогольных напитков появляется каждый год. И любая позднекапиталистическая экономика может похвастаться такими своими достижениями — даже многие московские магазины демонстрируют такую ситуацию.

Но (пере)производятся не только потребительские товары и услуги, но и механизмы производства товаров и услуг, механизмы ремонта производства товаров и услуг, механизмы, производящие механизмы производства товаров и услуг и т. д. и т. п. — и, в том числе, перепроизводятся всевозможные теории, “принцип производительности” — назвал это Маркузе.

Но если экономика представляет собой бесконечно сложный механизм бесконечного числа товаров (удовлетворяющих даже противоположным потребностям), естественно, что этот сверхсложный и поэтому хрупкий аппарат (еще из механики известно — чем сложнее машина, тем больше она подвержена поломке) может существовать только “не делая резких движений”.

Перепроизводство предполагает удовлетворение всех потребностей (в рамках задаваемых системой), а это неизбежно связано с компромиссом. Удовлетворить всех и во всем можно только на основе компромисса, тем самым компромисс, его идея, его эйдос, встроен в самую суть позднекапиталистических социально-экономических механизмов, является “душой” капиталистической системы. А ее, Системы, “устами” оказывается академическая наука, на правах эксперта провозглашающая компромисс “достигнутым идеалом”, знаменующим собой конец Истории и конец Критики.

((Поздне)капиталистический) рынок существует под знаком компромиса участников рыночного обмена; представительская демократия — под знаком компромиса политических сил и воль; бесконечные уточнения и хитросплетения академической философский мысли точно также сами являются продуктом демократически-рыночного компромисса мнений и теорий (компромисса, в котором тонут любые революционарные (это неологизм) интенции).

Точно так же, как позднекапиталистическая экономика представляет собой равновесие множества компромиссов и остановку качественного развития общества — конец Истории — так и академические теории существуют в форме взаимокомпромисного множества мнений и остановки Истории: “критическая теория невозможна, социализм невозможен, революция невозможна”. Конечно, это ни в коем случае не прямая апологетика (еще Маркс настаивал, что надстройка не впрямую является отражением базиса), поэтому и предлагаемое “сопротивление” является “непрямым” и более того — вообще все говорят о “сопротивлении”. Но нельзя не заметить структурного соответствия экономического базиса и научно-теоретического сегмента надстройки — и поэтому “объективно” эти теории являются апологетическими по отношению к статус-кво. Или, если выразить это по-другому: как бы “критичны” эти теории не были по отношению к статус-кво, объективно они апологетичны.

Итак, в точном соответствии с классической марксистской теорией, состояние сферы/рынка академических теорий полностью соответствует состоянию рынка позднего капитализма и vice versa. Это: 1. перепроизводство теорий и товаров; 2. утверждение “конца истории” в форме рыночной демократии и невозможности изменить компромиссный статус-кво.

  а также:

Бедро Пифагора.

Ревность, память, наслаждение: расторгнутые помолвки Кьеркегора и Кафки.

Модус «Отец» и модус «внешнее» в романе А. Белого «Петербург».

Положение вещей, которое будет.

Индустрия наслаждения.

Пошли пузыри. Краткий очерк истории русского философского постмодернизма.

«Правовое бессознательное»: русская правовая картина мира.

Подводная лодка из слоновой кости.

Самодельные вещи.

Институт Лифшица.

Марксизм и музыка. Предисловие к предисловию.

Self-made subject of art.

An ivory submarine: contemporary art, Russian post-modernism and social reality.

Love and communism


Луи Альтюссер: возвращение из изгнания
   
 
  Немного критики

Казалось бы — “по идее” — это гиперперепроизводство товаров и бесконечно богатый внутренний мир субъекта должны отражаться друг в друге, соответствовать друг другу, образовывать диалектическое единство.

Но, похоже, это изобилие соответствует скорее сверхизощренности технологий власти, соответствует авторитарности маркетинга, говорящего нам: исследования авторитетных специалистов общества дерматологов показывают, что в руке гораздо лучше держится восьмиугольная, а не шестиугольная ручка зонтика.

То есть гипердиверсификация и гиперперепроизводство (у уокмена есть цвет и форма, следовательно рынок должен стремится к тому, чтобы предложить потребителю все возможные формы и все возможные цвета данного товара) приводит не к разнообразию “массовой” продукции плюс разнообразие “интеллектуальной” продукции, а к заполнению рынков всеми возможными степенями, оттенками и видами идиотизма. По крайней мере наше ТВ семимильными шагами идет к этому.

Тем самым, за гиперпререпроизводством товаров стоит прежнее отчуждение человека от творческого труда и подлинного выбора — только это непрямое отчуждение; а отчуждение, которое взамен прямого голода предлагает бесконечное и пустое “конструирование самости” через складывание товаров и имиджей в самость — как из кубиков “Лего” можно построить разные формы. Так и за “усталостью” и теориями непрямого сопротивления стоит отчуждение человека от подлинной практики переустройства мира к лучшему.


“Усталость от усталости”

Я не буду останавливаться на все громче звучащем утверждении о том, что нынешний априорное неприятие революционных проектов основано на шантаже ГУЛАГом и Освенцимом (об этом в последнее время часто говорит Жижек; он же в “Возвышенном объекте идеологии” показывает, что представление об эволюционном течении времени покоится на образе истории, применяемом господствующим классом).

Сделаю в этом отношении только два предварительных замечания.

Мы “знаем” — попытка революционно преобразовать действительность приводит к кровавому кошмару. Но не будь Великой Октябрьской Социалистической революции, не оказались бы мы в гипер-кровавом гипер-кошмаре третьего Рейха? Может быть да, а может быть и нет — следовательно, у нас нет совершенно однозначных причин считать Октябрьскую революцию контр-продуктивной. Экспроприируя и перефразируя центральный довод демократизма, можно сказать так: да, революция это кошмар, но без нее все могло бы быть еще кошмарнее[9].

Кроме того, посмотрим, каков социально-экономический базис на фоне которого развиваются постмодернистские и постструктуралистские теории отказа от революционности и непрямого сопротивления ради дальнейшего отлаживания статус-кво. Это: 1. “народный капитализм”, почти все имеют акции тех или иных предприятий и в той или иной мере “играют” на фондовом рынке — отчуждение от собственности приняло непрямые формы; 2. Почти все граждане так или иначе “играют” на “политическом фондовом рынке” — через различные демократические выборы — отчуждение от власти приняло непрямые формы[10]; 3. Очень значительная развитость различных средств массовой коммуникации, вплоть до возникновения виртуальной глобальной экономики, когда капиталы в режиме on-line в своей чисто виртуальной форме перемещаются по системе мировых бирж; плюс значительная часть занятости существует в форме “надомного труда” через Интернет — экономика и занятость приняли непрямые формы.

При взгляде на сегодняшнюю Россию видится значительно иная ситуация. 1. Отчуждение от собственности существует в своей “раннекапиталистической”, брутальной и прямой форме (мелкие собственники акций — причем их вообще сравнительно немного — не принимают никакого участия в контроле за собственностью). 2. Прямое отчуждение от власти: “брутальные” политтехнологии для городского населения плюс голосование по приказу для сельского. 3. Статистика: 30% населенных пунктов России не имеют даже телефонной связи, Интернетом пользуется 2 млн. человек, хотя бы раз за компьютером сидел смешной процент людей — прямое отчуждение от коммуникации.

Следовательно, для нас сегодня гораздо актуальнее и валиднее являются классическая марксистская теория, теория франкфуртцев ее довоенного периода и шире — левые мыслители 10-х, 20-х, 30-х гг. Попытки серьезно работать с нашей социальностью постструктуралистскими методами сегодня, боюсь, могут быть только эстетическими экзерсисами — поэтикой и эстетикой, а не методикой.


Невозможное?

Теперь предположим “невозможное”: что сейчас пробует говорить, писать и действовать генерация, которая устала от чужой усталой убежденности, что стремление человека к счастью по определению обречено на провал, что мы должны довольствоваться несовершенным компромиссом[11] свободы и несвободы, счастья и несчастья, личного и публичного и т. д.

Такая генерация неизбежно окажется перед следующим набором вариантов:

· Совершенное общество может и должно быть построено.

· Совершенное общество построено быть не может, а такие попытки приводят лишь к разрушению непрочного равновесия компромиссов.

· Пошли вы все на … Меня это не касается, я отказываюсь отвечать на эти вопросы (подварианты: а) мое дело ставить вопросы, отвечать и действовать — не мое дело; б) сама эта дилемма является ложной, фантазматической, навязанной некими внешними мне силами)[12].

Те, кто выберут первый вариант, смогут опереться на значительную ясность. Это значит, что они смогут и должны будут отказаться от “атомизации”, от предельной индивидуации позднекапиталистического мировоззрения (в моем распоряжении только мое Я; самосовершенствование — это единственный модус совершенствования, доступный человеку). Презрение к широким вопросам, общим вопросам, коренным вопросам само, конечно, “коренным” образом неотъемлемо от (поздне)капиталистической социально-экономической формации. Хотя бы как следствие предельной атомизации социального мира; каковая сама является следствием отчуждения — в наличном типе (кап)экономики — индивида от целостности мира (сверхэкономика, сверхразвитость принципа производительности, не оставляет индивидуму шансов увидеть за частным общее).

Помыслить выход за пределы капиталистического статус-кво, значит помыслить выход за пределы индивидуальности и теории малого самосовершенствования — это значит заново мыслить мир в перспективе данного глобального подхода. Уставшие от усталости должны будут в каждом тактическом вопросе видеть аспект вопроса стратегического, то есть вопроса о коренном переустройстве мира к лучшему. А тактика должна будет мыслиться в горизонте стратегии, в горизонте идеального представления о новом мире.

Есть человек, который является и исторической личностью и одновременно “эмблемой” (“знаменем”) такой способности: уметь связывать каждый конкретный вопрос с широким горизонтом вопроса общего и наоборот — уметь выводит конкретный план действий из ясного понимания общей задачи. Это Ленин. “То, что характеризовало Ленина в политике, это сочетание смелых перспектив с тщательной оценкой мелких фактов и симптомов” (Л. Троцкий). (Один из бесчисленного множества примеров. Развернувшаяся в определенный период в РСДРП(б) полемика о приеме в партию верующих является ярким образцом умения Ленина видеть задачи общие и задачи частные, и одновременно ту грань, за которой (или после которой) компромисс невозможен — оставаясь непримиримым врагом религиозной идеологии, Ленин был “за” прием верующих “на данном конкретном этапе работы партии”[13].)

Начинающийся сегодня новый этап борьбы за освобождение человечества поэтому неизбежно будет связан с возрастанием интереса к этому человеку. Первые знаки этого интереса уже появились. Славой Жижек с коллегами в феврале 2001 года в Германии организовал конференцию “К политике истины: возвращение Ленина”[14] (и я должен честно признаться, что сам данный текст, в той его части, где речь идет о Ленине, инспирирован прежде всего крайне инновативными и будирующими мысль рассуждениями о Ленине Жижека).

Но лидер, при всем его значении, является только частью коренного вопроса. У вопроса о лидерстве есть коллективный аспект. И здесь не может быть сомнений: должен наличествовать механизм, способный соотнести идеальную модель с практическим действованием — а таким механизмом может быть только партия, иначе мы неизбежно оказываемся в сфере или индивидуального “самосовершенствования” или анархизма; Дэвид Барни верно, пожалуй, отмечает, что фундаментальным импульсом событий 68 года, их противоречием и их “условием поражения” было то, что сам по себе нонконформистский протест, протест против общества спектакля и потребления, был основан на импульсе “индивидуалистической либеральной вседозволенности” — т. е на противоположности “воли к партии”.

Как видим, вопрос о лидере и вопрос о партии тесно связаны: лидер является индивидуальным аспектом связи общих вопросов с вопросами частными, а коллективным аспектом такой связи является партия (почему Ленин столько сил отдавал партийному строительству). А умение видеть эту связанность/связность есть диалектический материализм.


   
 
  Диалектический материализм

Компромиссный идеал сегодняшней академической науки характеризуется маргинализацией умения мыслить связь порядка вещей (общественного бытия) с порядком идей (общественного сознания)[15]. Конечно, значимый тренд современной науки обращается к взаимозависимости, скажем, фордизма с типом сознания потребительского общества, но этот тренд видит данную связь как застывшую — сознание и тип производства намертво сцепляются друг с другом, застывают в своем слиянии и взаимопроникновении, и тем самым “бетонируют” статус-кво. Диалектический материализм же увидел бы в этом взаимопроникновении зерно будущего развития — скажем, массмедиализация планеты делает практически невозможным пресечь революционную пропаганду команданте Маркоса, разворачивающуюся через Интернет. Или: сама глобализация капитализма делает невозможным помешать антиглобалистам собраться со всех концов мира в Сиэтл, Геную, Прагу и заявить свои требования. (Ленин, кажется, сказал, что Маркс “поставил диалектику Гегеля с головы на ноги”. Продолжая эту мысль, можно сказать, что “сова Минервы диалектического материализма вылетает на рассвете”.)

Безусловно, здесь необходимо крайне тонкое искусство, искусство материалистической диалектики не в ее схоластических формах позднесоветского периода, а в ее гегелевски-марксовских формах. Гегель в “Науке логики” сам указывал на то, как диалектическое размышление легко вырождается в пустую эквилибристику диалектическими триадами. (Кстати, это замечание Гегеля специально выделяет Ленин в “Философских тетрадях”.)

У нынешнего вытеснения диамата есть и социально-экономическое измерение. Современное гипер-компромисное состояние западных обществ, где каждому импульсу полагается его противо-импульс — это остановка и “зависание” (как в компьютерном слэнге;)) социальной системы. (Стазис и даже стагнация — это диагноз вполне распространенный.) Но полное взаимоумаление, взаимопоглащение — это не диалектика и не развитие. Если современные западные общества смогли остановить свое диалектическое развитие (“конец Истории” хотя бы в господствующем типе сознания), то и “диалектических умов” закономерно могло не стать. Материалистическая диалектика в ее гегелевски-марксовски варианте неизбежно, по определению, связана с идеей прогрессивного развития. Общества, пребывающие в конце Истории (в конце их истории?) закономерно лишают диалектические умы социальной почвы, на которой те могли бы произрастать.

Отвлекшись от общих мест (по определению “вторичных”) вышеизложенного, выделю суть свой интуиции (я подчеркиваю — только “интуиции”, поскольку данный текст слишком краток и одновременно слишком обобщающ, чтобы претендовать на нечто большее). 1. “Смерть” критической теории находится в полном и непротиворечивым соответствии с “жизнью” наличных механизмов позднекапиталистической экономики. 2. Те, кто на вопрос “Можно ли построить общество более совершенное и счастливое?” ответят положительно, неизбежно придут к а) лидеру ленинского типа, б) революционной партии ленинского типа и в) диалектическому материализму.

(Выражаясь чуть более осторожно и учитывая вышесказанное об отсутствии у нас постмодернистской ситуации: современная ситуация не делает лидера, партию, диамат “ненужными”. Она требует придания им современных форм.)


Новый мир

События сентября 2001 года в США ставят вопрос: а актуально ли теперь говорить об изменении мира к лучшему, о выходе за интеллектуальные и социально-политические пределы капитализма? Конечно, сейчас любая радикальная мысль наткнется на окрик: разве вы не видите к чему приводит любой радикализм? Не будет удивительно, если и общественная поддержка антикапиталистического движения снизится. Правительства наверняка используют эти события, чтобы заставить инакомыслящих вести себя как мышь под веником.

Рано делать выводы: упали только несколько первых костяшек домино. И все же.

Левые еще в 60-х говорили: капиталистическая система вовсе не приводит к концу эпохи войн, она их скорее провоцирует. Не являются ли взрывы в Нью-Йорке и Вашингтоне вердиктом, приговором капитализму — не последней каплей, а целыми тоннами воды, вылитыми в уже переполненную чашу? Почему иначе технологический и политический лидер мира оказывается не на пороге эпохи изобилия и мирного процветания, а перед лицом новой страшной войны?

Я опять-таки не хочу давать окончательных ответов. Попытаюсь только сформулировать еще одну “развилку”.

Или на США напали некие внешние капитализму силы, за которыми ныне принято видеть исламский радикализм и капитализм должен прийти (через войну?) к новому компромиссу с этими внешними силами.

Или что-то в самом капитализме, что-то в самой логике и органике Системы постоянно провоцирует войну и репрессию, направленные прежде всего, конечно, вовне, но рано или поздно возвращающиеся к своему источнику.

Так возвращается вытесненное: борьба с СССР переносится в Афганистан и ради этого вооружаются и обучаются радикальные исламские группы — но это возвращается как терроризм; загрязняющие предприятия переносятся (согласно глобальному плану) в страны третьего мира — но это возвращается как баррикады и булыжники антиглобалистов; насилие вытесняется в голливудизированное подсознательное — но оно возвращается как “немотивированные” расстрелы американцами людей на улицах и в школах.

И опять-таки — следует полагать, что эти уровни диалектически связаны: “немотивированные” расстрелы на улицах Америки суть проявление на индивидуально-личном уровне того же самого насилия, которые было “вытеснено” за океан, когда делась ставка на “своих сукиных сыновей” расстреливающих инакомыслящих в своих (таких далеких от Америки) странах.

И тогда по крайней мере один из вариантов ответа на вопрос о виновниках терактов в США будет такой: это перенос “немотивированного” насилия с уровня отдельных улицы и школы на уровень национальный, на уровень страны. Никому ведь в голову не приходит считать виновников немотивированных расстрелов боевиками, подготовленными в Афганистане и засланными оттуда, эти немотивированные расстрелы суть феномен развитого постиндустриального общества. Но даже если теракты совершены исламскими радикалами, разве не Соединенные Штаты 20-25 лет назад в Афганистане готовили и вооружали их? Древнее как мир правило — “разделяй и властвуй”, говоря современным языком — для поддержания мирового лидерства нужно периодически поддерживать локальные войны за пределами своей территории. Так что и вооруженный исламский радикализм по крайней мере отчасти является следствием Системы; сначала его удается удерживать на краю Ойкумены, но…

Возвращаясь к последней “развилке”:

· те, кто склонятся к первому варианту, полетят бомбить далекие страны и будут создавать новый баланс компромиссов в мире;

· те, кто будут за второй, скажут, что террор в Америке не редуцирует, а обостряет коренной вопрос о возможности изменения мира к лучшему, потому что причины этого террора — внутрисистемны.




[1] Я полагаю, что этот тип социокультурных взаимосвязей вполне сложился только в нескольких крупных городах и, вдобавок, только в некоторых, относительно небольших, социальных стратах; см. об этом мою статью: Индустрия наслаждения // Логос, 2000, №4, с. 85-94.

[2] “Postmodernism, or, The Cultural Logic of Late Capitalism”, Duke University Press, Durham, 1991, pp. 260-278.

[3] Исследования современной рыночной системы, как указывает Джеймисон, приводят нас к выводу, что идеальная рыночная ситуация также утопична и нереализуема в сегодняшних обстоятельствах, как для левых утопична и нереализуема социалистическая революция сегодня в развитых капиталистических странах. Так, хотя попытка построить социализм в СССР провалилась, но и существующий сегодня капитализм нельзя назвать обществом свободного рынка. Ссылаясь на Гэлбрейта, Джеймисон отмечает, что сегодняшний западный рынок является контролируемым, лоббируемым и построенном на договоре между транснациональными корпорациями. Но это можно отнести к обоим фундаментальным процессам 90-х: не только к попыткам восточноевропейских стран вернуться к рыночной системе, но и к попыткам Запада, в частности при Рейгане и Тетчер, покончить с “регулированием” в обществе всеобщего благоденствия и вернуться к “очищенным” формам рыночной конкуренции. Нужно учитывать, что и тот и другой процессы могут провалиться по структурным причинам. Но здесь главное то, что “рынок” оказывается так же утопичен, как в последнее время было приято считать утопичным социализм. Но в этом случае одна инертная институциональная структура (а именно, рынок как таковой) не может служить заменой другой инертной институциональной структуре (бюрократическому планированию). Ответ Джеймисона на этот вызов современности таков: необходим большой коллективный проект, в котором большинство активного населения участвовало бы как в чем-то, что имеет отношение к нему (большинству) и что создается его собственными силами. Набор общественных приоритетов — в теории социализма обозначаемый как планирование — мог бы быть частью такого коллективного проекта. Должно быть ясно, однако, что рынок по определению не может быть проектом. Добавлю от себя: может быть, историческое значение горбачевской перестройки состояло в следующем (так свеча вспыхивает перед тем как погаснуть окончательно): креативный подъем масс (потребность думать и действовать ради изменения статус-кво) объединялся с еще действующей системой социального обеспечения.

[4] Cтатья была написана до атаки на Нью-Йорк и Вашингтон, поэтому возможны упреки, что она (статья) устарела. Действительно, 11 сентября 2001 года начался новый век, этого отрицать нельзя — начался не в плане воображаемого (хронографического), а в плане символического и реального. И все же предположения и выводы этой статьи сегодня, после сентября 2001 года, представляются мне по-прежнему валидными. Подробнее об этом см. ниже.

[5] Можно сказать, что самое модное заболевание конца века — синдром хронической усталости — характерно и для общественного сознания в целом.

[6] Само нынешнее презрение к “вульгарно-социологическим” размышлениям укоренено, конечно, в современной экономике “виртуальных денег” и “офисов на дому” — в экономике, позволяющей и провоцирующей мыслить полный разрыв общественного бытия и общественного сознания.

[7] Как один из модусов этого усовершенствования предлагается “самосовершенствование”. Любопытный образчик такого мировоззрения представлен в одной из дискуссий, развернувшейся в журнале “Логос” (см.: Логос, 2001, №2) по поводу статьи Владимира Фурса, с впечатляющей эрудицией касающегося широкого спектра вопросов современной “критической теории”. Симптоматично, во-первых, что текст Фурса представляет собой контаминацию двух “сильных теорий” — Фуко и Хабермаса. Небезынтересно, во-вторых, к каким выводам приводит автора контаминация/компромисс двух теорий. Вот они: теоретическая практика индивида “заключается главным образом в производстве утопий, в нормативном свете которых становится возможным осмысленно критическое восприятие наличного социального мира”. Но — “это — образ будущего, которого никогда не будет; это — фикция…”; “действительная практика критической теории состоит вовсе не в том, что она направляет людей на достижение какой-то “разумной цели”, а в том, что при помощи утопии, проблематизирующей квази-естественное положение дел, она указывает область неопределенного, бросающего вызов человеческой креативности” (с. 73-75). Таким образом, здесь (в процедурах компромисса и эмансипации через самосовершенствование) за “критикой” не очень то и “скрывается” апологетика. Кроме того, поскольку самосовершенствование не мыслиться как движение к всеобщему освобождению через самоосвобождение, поскольку всеобщее освобождение прямо объявляется “утопией”, мы приходим к следующему утверждению, на которое Фурс указывает как на принципиальное для себя: “Я говорю, как если бы верил в воплощение утопии, но на самом деле в такое воплощение я не верю” — это идеология на ее цинической стадии (подробно проанализированной опять-таки Жижеком в “Возвышенном объекте идеологии”). Дело не новое, вечная коллизия соглашательства и нонконформизма: Беньямин, упоминая и Марксову “Критику Готсткой программы”, пишет в тексте “О понятии истории”: “Создав представление о бесклассовом обществе, Маркс секуляризировал представление о мессианском времени… К несчастью, социал-демократия возвысила это представление до “идеала”. В неокантианском учении идеал определяется как “бесконечная задача”. А это учение было школьной философией социал-демократической партии… Стоило однажды определить бесклассовое общество как бесконечную задачу — и сразу пустое и гомогенное время превратилось, так сказать в прихожую, где можно было с большим или меньшим спокойствием ожидать наступления революционной ситуации. В действительности же не существует момента, который не нес бы с собой своего революционного шанса — его следует определить только как специфический, а именно как шанс совершенно нового освобождения перед лицом совершенно новой задачи”. Отмечу и то, что идеология “самоосвобождения” точно соответствует предельно атомизированному состоянию позднего капитализма; и то, что такая идеология развивает и упрочняет гармонизированную сумму компромиссов, образующих демократический социум, придает этой сумме дополнительную устойчивость. Но я не стал бы “обвинять” Владимира Фурса в подчинении “превращенным формам сознания”: теста Фурса находится в показательной и значимой связи с его социальным положением — положением интеллектуала в обществе с ярковыраженой вне-рациональностью квази-социалистической власти (сегодняшняя лукашенковская Беларусь). А это соответствует концу 70-х-началу 80-х гг. брежневского СССР и времени самой дискуссии Фуко и Хабермаса.

[8] “The Empire of Fashion. Dressing Modern Democracy”. Princeton University Press, 1994. Перевод фрагмента на русский см.: Жиль Липовецкий. Парадоксы империи эфемерного//Художественный журнал, № 18 (1997 г.).

[9] Утверждение “любому разумному человеку должно быть раз и навсегда понятно, что социальная революция приводит только к катастрофе” противоречит не только марксизму (это совершенно неудивительно), но и самому “духу” рациональной мысли Запада, испокон веку демонстрировавшему, что не существует вопросов, на которые раз и навсегда даны верные ответы. И здесь любопытная инверсия — если прежде каждый конкретный философ считал, что “абсолютная истина” и “конец истории” достигнут в его Системе, а философия в целом предъявляла вечное возвращение одних и тех же вопросов, то сегодня о “конце истории” говорит дух капиталистической Системы, а о вечном возвращении “проклятых” вопросов — отдельные критики.

[10] Я не останавливаюсь на том вопросе, что народный капитализм и представительская демократия не снятие отчуждения, а его модернизированные формы (например, что за свободными выборами стоят политические технологии манипулирования общественным мнением). А “свободный рынок” представляет собой царство олигополий и межнациональных монополий; и олигополии служат несовершенными субститутами планификации социалистического типа (на это, как уже отмечалось, указывает Джеймисон, ссылаясь на Гэлбрейта).

[11] “Отказ от компромиссов” можно рассматривать, кстати, как “быстрое” определение революции.

[12] Отсутствие в статье Игоря Джохадзе (см. Логос. 2001. №5-6) — подвигнувшей меня на написание данного текста — чего-то отличного от констатаций статуса-кво, демонстративный отказ от предложений — симптоматично. Действительно, мы находимся в полосе отделяющей одну определенность от другой. Эти колебания должны быть решены в ту или иную сторону (включая и отказ от принятия решения) — это решение и будет новой определенностью.

[13] Но есть предел диалектичности и гибкости — невозможен, например, союз с расизмом (антисемитизмом) — НБП и красно-коричневая идеология типичные продукты периода экономической неразберихи, непроясненности отношений собственности 90-х гг. и соответствующего “сумбура вместо мысли”. Поэтому хотелось бы дистанцироваться от КПРФ и прочих квази-левых, а на самом деле фашизоидных образований. К сожалению, в России сегодня нет ни одной левой партии или более-менее оформленной левой группы современного типа.

[14] Статью Жижека о Ленине и материал о конференции см.: Художественный журнал, №37/38.

[15] Хотелось бы упомянуть еще одну дискуссию со страниц “Логоса”. В №1 за 2001 год идет речь о литературе высокой и низкой. ednad@gmx.net (Эдуард Надточий) очень квалифицированно, справедливо и убедительно возводит это противопоставление (тем самым объясняя, “расколдовывая” его) к случившемуся в 18 веке распаду жанров риторического красноречия на латинском языке и смене этих прежних жанров литературами на национальных языках, а также романтической теорией литературы, основанной на кантовском понятии “возвышенного”. Ни в малейшей степени не подвергая эту реконструкцию сомнению, все же кажется, что ей присуща определенная “нехватка”. А именно — без ответа на вопрос “а почему же, собственно, этот сдвиг произошел?” (т. е. без анализа социально-экономических процессов становления нового типа национального государства и нового типа европейских экономик, диалектически связанных со становлением нового типа литературы и литературной теории) реконструкция Надточия видится как недостаточная (“нищета философии”?).



--------------------------------------------------------
Впервые опубликовано в: Логос. 2001. №5-6.


  а также:

Бедро Пифагора.

Ревность, память, наслаждение: расторгнутые помолвки Кьеркегора и Кафки.

Модус «Отец» и модус «внешнее» в романе А. Белого «Петербург».

Положение вещей, которое будет.

Индустрия наслаждения.

Пошли пузыри. Краткий очерк истории русского философского постмодернизма.

«Правовое бессознательное»: русская правовая картина мира.

Подводная лодка из слоновой кости.

Самодельные вещи.

Институт Лифшица.

Марксизм и музыка. Предисловие к предисловию.

Self-made subject of art.

An ivory submarine: contemporary art, Russian post-modernism and social reality.

Love and communism

Луи Альтюссер: возвращение из изгнания

вверх